Сегодня Ночь перед рождеством. Для меня с детства это самое таинственное и чудесное время в году. Когда закончилось шумное суетливое празднование нового года и наступает совсем другой праздник, когда можно размышлять в тишине. Также вспоминаются «вечера» из историй Гоголя, время когда люди верят в чудеса.

Люблю перечитывать старые рассказы-мемуары, в которых описываются воспоминания Рождества до революции. Радости ребят прошлых лет не многим отличаются от современных — подарки, угощения, сладости «которые уже устаешь жевать», праздничные представления, маскарады, елки, зимние развлечения. Благодаря новогодним каникулам праздник длится несколько дней, как было в давние времена.

Анастасия Цветаева ярко и душевно описывает свои детские рождественские воспоминания:«И тогда, только тогда – раньше оно не думалось, точно сгинуло за жаркой завесой лета, – начинало медленно брезжиться, приближаться, словно во сне обнимая, подкрадываться, всего более на свете любимое, не забытое – о, нет, нет! – разве оно могло позабыться? – Рождество.

И тогда наступал счет месяцев и недель. Не заменимая ничем – елка! В снегом – почти ярче солнца – освещенной зале, сбежав вниз по крутой лестнице, мимо янтарных щелок прикрытых гудящих печей, – мы кружились, повторяя вдруг просверкавшее слово. Как хрустело оно затаенным сиянием разноцветных своих «р», «ж», «д», своим «тв» ветвей. Елка пахла и мандарином, и воском горячим, и давно потухшей, навек, дедушкиной сигарой; и звучала его – никогда уже не раздастся! – звонком в парадную дверь, и маминой полькой, желто-красными кубиками прыгавшей из-под маминых рук на квадраты паркета, уносившейся с нами по анфиладе комнат. Мультфильмы смотреть онлайн в хорошем качестве бесплатно.

Внизу меж спальней, коридорчиком, черным ходом, девичьей и двухстворчатыми дверями залы что-то несли, что-то шуршало тонким звуком картонных коробок, что-то протаскивали, и пахло неназываемыми запахами, шелестело проносимое и угадываемое, – и Андрюша, успев увидеть, мчался к нам вверх по лестнице, удирая от гувернантки, захлебнувшись, шептал: «Принесли!..» Тогда мы, дети («так воспитанные?» – нет, так чувствовавшие! что никогда ни о чем не просили), туманно и жадно мечтали о том, что нам подарят, и это было счастьем дороже, чем то счастье обладания, которое, запутавшись, как елочная ветвь в нитях серебряного «дождя», в путанице благодарностей, застенчивостей, еле уловимых разочарований, наступало в разгар праздника. Бесконтрольность, никому не ведомого вожделения, предвкушенья была слаще.

Часы в этот день тикали так медленно… Часовой и получасовой бой были оттянуты друг от друга, как на резинке. Как ужасно долго не смеркалось! Рот отказывался есть. Все чувства, как вскипевшее молоко, ушли через края – в слух.

Но и это проходило. И когда уже ничего не хотелось как будто от страшной усталости непомерного дня, когда я, младшая, уже, думалось, засыпала, – снизу, где мы до того были только помехой, откуда мы весь день были изгнаны, — раздавался волшебный звук – звонок!

Как год назад, и как – два, и еще более далеко, еще дальше, когда ничего еще не было, – звонок, которым зовут нас, только нас! только м ы нужны там, внизу, нас ждут!

Быстрые шаги вверх по лестнице уж который раз входящей к нам фрейлейн, наскоро, вновь и вновь поправляемые кружевные воротники, осмотр рук, расчесывание волос, уже спутавшихся, взлетающие на макушке бабочки лент – и под топот и летящих и вдруг запинающихся шагов вниз по лестнице – нам навстречу распахиваются двухстворчатые высокие двери… И во всю их сияющую широту, во всю высь вдруг взлетающей вверх залы, до самого ее потолка, несуществующего, – она! Та, которую тащили, рубили, качая, устанавливали на кресте, окутывая его зелеными небесами с золотыми бумажными ангелами и звездами. Которую прятали от нас ровно с такой же страстью, с какой мы мечтали ее увидеть.

Как я благодарна старшим за то, что, зная детское сердце, они не сливали двух торжеств в одно, а дарили их порознь: блеск украшенной незажженной ели сперва, уже ослеплявшей. И затем – ее таинственное превращение в ту, настоящую, всю в горящих свечах, сгоравшую от собственного сверкания, для которой уже не было ни голоса, ни дыхания и о которой нет слов.

…Она догорала. Пир окончен. Воздух вокруг нее был так густ, так насыщен, что казался не то апельсином, не то шоколадом: но были в нем и фисташки, и вкус грецких орехов, и… Елочные бусы со вспыхнувшей нитки насыпались на игрушечную, немыслимой зелености траву в моей плоской коробке с пестрыми блестящими коровками, лошадками, овцами и в лото старших детей».

«…И вот, все это зная, помня, предчувствуя, уже видя сквозь пол-потолок, сжать это все в зажатых горстях, как орехи, и блаженствовать в теплых постелях всем весом вчерашних
усталостей, обложив себя новизной сокровищ — зверями, еще совсем целыми!

В зеленой траве, как мох устлавшей дно их жилища — в коробочках стоящих Тетиных куколок в швейцарскиx костюмах — таких маленьких, мы их любили за то, что — волшебные и им не надо ни шить, ни гладить, ни класть спать.

Книги все лежали распахнутые, и я сразу все смотрела, окликая Мусю, которая, рухнув в выбранную, читала взасос, мыча мне в ответ что-то невнятное. И челюсти уставали жевать шоколад и орехи…»


Детский рождественский маскарад в начале 20 века

E. M. Чехова вспоминала рождественские маскарады:
«В одном с нами доме жил артиллерийский полковник с женой, сыном и дочерью, моей ровесницей. Мы были, как говорилось в старину, «знакомы домами». И родители и дети часто бывали друг у друга в гостях, а на праздниках — на Рождество, на Новый год, на масленицу — в обеих семьях устраивались веселые балы и маскарады, как для взрослых, так и для детей. Отец, всегда щедрый на всевозможные выдумки, обыкновенно придумывал какой-нибудь экстраординарный номер, повергавший в изумление всех. Помню, как однажды перед таким балом он купил какого-то пестрого ситца и заказал маме сшить из него короткое платье, куртку и брюки. Шитье происходило при запертых дверях, и мы, дети, все бегали подглядывать, что там происходит. Однако подсмотреть ничего не удалось.

Наступил вечер маскарада. Я и брат были в костюмах маленьких маркизы и маркиза. К шести часам нас отвели на детский бал в соседнюю квартиру. А в восемь часов начался бал для взрослых. И вдруг, среди толпы тореадоров, д’Артаньянов, рыбачек, японок и разных других масок, появилась пара негров в знакомых нам ситцевых костюмах. С трудом мы узнали вымазанных сажей наших родителей. Отец в черном курчавом парике и черных перчатках с увлечением отплясывал модный тогда негритянский танец кекуок. Мама в короткой, до колен, юбочке, что по тем временам было чрезвычайно смело, также в курчавом парике и длинных черных перчатках, жеманно выступала рядом с ним. Фурор был необыкновенный, хозяева и гости восхищались и выдумкой, и исполнением.

Но вот мы подросли и увлеклись любительскими спектаклями. Отец стал принимать деятельное участие в наших постановках. Он был и нашим режиссером, и костюмером, и осветителем. Если требовалась лунная ночь, он наводил на влюбленных сильную электрическую лампу и, сидя за кулисой, превосходно щелкал соловьем. Для водевиля «Беда от нежного сердца» 8 клеил отличные цилиндры и кроил фраки — словом, всячески помогал нам во всех наших затеях»

Мария Барятинская, правнучка Суворова, вспоминала как в юности побывала на рождественском празднике семьи Романовых.
«В том же самом, 1897 году за несколько дней до Рождества нас пригласили по телефону на обед и на рождественскую елку на 24 декабря к великой княгине Марии Павловне. Утром того дня ее сын, великий князь Борис, позвонил нам и сказал, что нам будет лучше прийти раньше на четверть часа, поскольку император и императрица собирались почтить семейный праздник своим августейшим присутствием. Обед прошел совершенно свободно, без формальностей, и на нем было очень мало людей: только великие князь и княгиня, четверо их детей (великие князья Кирилл, Борис и Андрей и великая княжна Елена), которые все хорошо выглядели и были просто очаровательны. Также там были князь и княгиня Васильчиковы и немногие другие лица двора великого князя Владимира.

Их величества прибыли точно в восемь часов. Тогда я впервые имела честь разговаривать с ними. Обед прошел очень оживленно, император все время беседовал с великой княгиней, сидевшей рядом с ним, но императрица, по своему обычаю, говорила очень мало, потому что была исключительно застенчива. Она была очень красива, но все же не так, как ее сестра Елизавета. На ней было желтое платье, и так как она прибегала к румянам по малейшему поводу, мне подумалось, что этот цвет ей не так идет, как белый, который она часто носила.

Через несколько минут после обеда двери широко распахнулись, и посреди комнаты появилась высокая рождественская елка, вся сверкающая и покрытая, как обычно, множеством блестящих игрушек, хлопушек и т. д., и т. д. Император подошел к елке и взял хлопушку. Вручив ее мне, он велел подойти к императрице, сидевшей в дальнем конце зала, и заставить ее дернуть за ниточку вместе со мной, «потому что она не выносит грохота этих штук», – сказал он. Я ответила: «Я не осмеливаюсь, ваше величество; я боюсь, императрица рассердится на меня». – «Не бойтесь, княгиня! – сказал он. – Она поймет, откуда это идет». Я заметила, что императрица в этот момент наблюдала за нами и улыбалась, так что я скромно подошла к ней, чувствуя жуткий страх, но она лишь ответила: «Я знаю, вас послал император» – и храбро дернула за хлопушку. И тут подошел император и сказал: «Браво!»

Через несколько минут он попросил принести лестницу и, когда ее установили, сказал моему мужу: «Толи, заберись наверх и достань мне самые большие хлопушки, которые, как вижу, развешаны на самой верхушке елки». Пока мой муж был на лестнице, его величество крепко ее держал. Потом, увидев, что к форме моего супруга кто-то прикрепил длинный красный хвост, он сделал мне знак ничего не говорить, как будто это он сам сделал это. В течение вечера у меня состоялся получасовой приятный тет-а-тет с императрицей, когда, оказавшись наедине со мной, она почувствовала себя свободнее, не так скованно и сдержанно, и все время говорила со мной о своей маленькой дочери Ольге и о том, как интересно наблюдать шаг за шагом развитие ребенка – маленькой великой княжне в ту пору было только два года, – и о том, как счастлив император, когда у него выпадает свободное время и он может поиграть с малышкой. Я рассказала ей, какой несчастной чувствую себя оттого, что не имею детей, и как это для меня печально. «Все поправится», – сказала она. А потом подошел император с огромной хлопушкой и, протягивая ее императрице, сказал: «Будь храброй!» И бедная императрица, закрыв глаза и слегка отвернувшись, потянула за ниточку вместе с императором.

Воспоминания об этом восхитительном вечере до сих пор живы в моем сердце, запечатлены в моей памяти. И когда я пишу эти строки, я отчетливо вижу рождественскую елку, опять слышу голос государя и шум хлопушек; и я благодарна Провидению, что мне было дозволено так близко видеть императора и иметь возможность оценить его простоту, доброту и любезность. Как неотразимо было очарование его манер! Начать с того, что голос его имел низкое, четкое и приятное звучание; глаза его имели особенно мягкое выражение, а когда он улыбался, они вспыхивали и тоже улыбались. Они были зеркалом его души, души чистой и благородной. Все, кто с ним соприкасался, подпадали под воздействие его шарма и обожали его».

А ребятам, которые на рождественские каникулы оставались в школах, приходилось тяжко. Как вспоминала Елизавета Водовозова, чопорные классные дамы не позволяли рождественские шалости.
«Два раза в год, на рождество и на пасху, у нас бывали балы. К несчастью, на балах присутствовало все наше начальство, а посторонних не приглашали. Институтки танцевали только друг с другом, то есть «шерочка с машерочкой». Во весь вечер с них не спускали глаз классные дамы, инспектриса и начальница, сидевшие на стульях, поставленных у стены в длинный ряд. «Дурнушки» и девочки, которых недолюбливали классные дамы, старались танцевать подальше от них. Посмеяться, пошутить, затеять какой-нибудь смешной танец или игру на таком балу строго запрещалось. Многие институтки охотно бы не являлись на бал, но наше начальство требовало, чтобы на балу были все без исключения. Эти балы, с их непроходимой скукой, утешали нас только тем, что после танцев мы получали по два бутерброда с телятиной, несколько мармеладин и по одному пирожному…

…Очевидно, институт стремился сделать из своих питомиц великих постниц. Мы постились не только рождественский и великий посты, но каждую пятницу и среду. В такие дни вместо мяса мы получали по три корюшки и несколько картофелин с постным маслом. Во время постов институтки ложились спать со слезами, долго стонали и плакали, ворочаясь в постелях от холода и мучительного голода.

Однажды этот голод в великом посту довел до того, что более половины девочек было отправлено в лазарет. Наш доктор заявил наконец, что у него нет мест для больных, и прямо говорил, что все это от плохого питания. Через родных институток об этом вскоре стало известно в городе. Снаряжена была специальная врачебная комиссия, которая подтвердила слова нашего доктора. Начальница Леонтьева скрепя сердце сократила сроки постов. В великом посту стали поститься лишь три недели, а в рождественском — две. Но по средам и пятницам постничали по-прежнему».
Печально, вспоминается Джейн Эйр, хотя там детей в школе голодом морили еще сильнее.


Уличные костры в Петербурге

Художник А. Бенуа вспоминал, что ожидание Рождества помогало примириться с морозами зимы.
«…сравнительно короткого лета, наступала «театрально эффектная» осень, а затем «оглянуться не успеешь, как зима катит в глаза». Зима в Петербурге именно катила в глаза. В Петербурге не только наступали холода и шел снег, но накатывалось нечто хмурое, грозно мертвящее, страшное. И в том, что все эти ужасы всё же вполне преодолевались, что люди оказывались хитрее стихий, в этом было нечто бодрящее. Именно в зимнюю мертвящую пору петербуржцы предавались с особым рвением забаве и веселью. На зимние месяцы приходился петербургский «сезон» — играли театры, давались балы, праздновались главные праздники — Рождество, Крещение, Масленица. В Петербурге зима была суровая и жуткая, но в Петербурге же люди научились, как нигде, обращать ее в нечто приятное и великолепное. Такой представлялась мне петербургская зима и в детстве, и это несмотря на то, что зима неизменно влачила за собой всякие специфические детские болезни. Позже наступление ее означало еще и начало многострадального «учебного года»

О зимних забавах в рождественские каникулы писали современники:
«Ледяные горы в высшей степени распространены и представляют для населения неисчерпаемый источник развлечений. На реке возводят высокий помост с площадкой наверху, туда поднимаются по лестнице. Сверху к реке идет наклонная гладкая поверхность из досок, которую заливают водой. Каждый, имеющий санки, поднимается на лестницу и скатывается с вершины горки, летит со значительной высоты, удерживая при спуске санки в равновесии. Так благодаря набранной скорости они мчатся значительное расстояние по льду реки. Кроме этого также строили две горки напротив друг друга. Человек, скатившись с одной горы, попадал на противоположную, повторяя эту забаву сколь угодно часто.

Мальчики также постоянно катаются с этих гор. Они скользят обычно на одной ноге, а не на двух. Другой забаве предавались маленькие дети. Она состояла в том, что более низкие санки привязывают к длинному канату и при помощи колеса разгоняются по кругу.

Эти ледяные горы придают реке приятный вид, благодаря деревьям которыми они украшены и движущимися людьми, беспрерывно спускающими с гор».


Рождество в начале 20 века

Иван Шмелев рассказывает о рождественских уличных угощениях, елочных базарах и кондитерских:
«Перед Рождеством, дня за три, на рынках, на площадях лес ёлок. А какие ёлки! Этого добра в России сколько хочешь. Не так, как здесь,— тычинки. У нашей ёлки… как отогреется, расправит лапы, — чаща. На Театральной площади, бывало, — лес. Стоят, в снегу. А снег повалит — потерял дорогу! Мужики, в тулупах, как в лесу. Народ гуляет, выбирает. Собаки в ёлках — будто волки, право. Костры горят, погреться. Дым столбом. Сбитенщики ходят, аукаются в ёлках: «Эй, сладкий сбитень! калачики горячи!..» В самоварах, на долгих дужках, — сбитень. Сбитень? А такой горячий, лучше чая. С мёдом, с имбирём — душисто, сладко. Стакан — копейка. Калачик мёрзлый, стаканчик сбитню, толстенький такой, гранёный, — пальцы жжёт. На снежку, в лесу… приятно! Потягиваешь понемножку, а пар — клубами, как из паровоза. Калачик — льдышка. Ну, помакаешь, помягчеет. До ночи прогуляешь в ёлках. А мороз крепчает. Небо — в дыму — лиловое, в огне. На ёлках иней, мёрзлая ворона попадется, наступишь — хрустнет, как стекляшка. Морозная Россия, а… тепло!..»

«Темнеет рано. Кондитерские горят огнями, медью и красным лаком зеркально-сверкающих простенков. Окна завалены доверху: атласные голубые бонбоньерки, – на Пасху алые! – в мелко воздушных буфчиках, с золотыми застежками, – с деликатнейшим шоколадом от Эйнема, от Абрикосова, от Сиу… пуншевая, Бормана, карамель-бочонки, россыпи монпансье Ландрина, шашечки-сливки Флея, ромовые буше от Фельца, пирожные от Трамбле… Барышни-продавщицы замотались: заказы и заказы, на суп-англез, на парижский пирог в мороженом, на ромовые кексы и пломбиры…»

Конечно, в праздничный сочельник люди верили в чудо. В рассказе Куприна «Чудесный доктор» чудо произошло для разорившейся семьи Мерцалова. Знатный банкир рассказал историю своего трудного детства, как в канун Рождества добрый доктор спас его семью, на которую обрушились все несчастья. Отец потерял работу, одна из сестер умерла, а другая тяжело заболела, семья ютилась в подвале.

«…Минут через десять Мерцалов и доктор уже входили в подвал. Елизавета Ивановна лежала на постели рядом со своей больной дочерью, зарывшись лицом в грязные, замаслившиеся подушки. Мальчишки хлебали борщ, сидя на тех же местах. Испуганные долгим отсутствием отца и неподвижностью матери, они плакали, размазывая слезы по лицу грязными кулаками и обильно проливая их в закопченный чугунок. Войдя в комнату, доктор скинул с себя пальто и, оставшись в старомодном, довольно поношенном сюртуке, подошел к Елизавете Ивановне. Она даже не подняла головы при его приближении.

— Ну, полно, полно, голубушка, — заговорил доктор, ласково погладив женщину по спине. — Вставайте-ка! Покажите мне вашу больную.

И точно так же, как недавно в саду, что-то ласковое и убедительное, звучавшее в его голосе, заставило Елизавету Ивановну мигом подняться с постели и беспрекословно исполнить все, что говорил доктор. Через две минуты Гришка уже растапливал печку дровами, за которыми чудесный доктор послал к соседям, Володя раздувал изо всех сил самовар, Елизавета Ивановна обворачивала Машутку согревающим компрессом… Немного погодя явился и Мерцалов. На три рубля, полученные от доктора, он успел купить за это время чаю, сахару, булок и достать в ближайшем трактире горячей пищи. Доктор сидел за столом и что-то писал на клочке бумажки, который он вырвал из записной книжки. Окончив это занятие и изобразив внизу какой-то своеобразный крючок вместо подписи, он встал, прикрыл написанное чайным блюдечком и сказал:

— Вот с этой бумажкой вы пойдете в аптеку… давайте через два часа по чайной ложке. Это вызовет у малютки отхаркивание… Продолжайте согревающий компресс… Кроме того, хотя бы вашей дочери и сделалось лучше, во всяком случае пригласите завтра доктора Афросимова. Это дельный врач и хороший человек. Я его сейчас же предупрежу. Затем прощайте, господа! Дай бог, чтобы наступающий год немного снисходительнее отнесся к вам, чем этот, а главное — не падайте никогда духом.

Пожав руки Мерцалову и Елизавете Ивановне, все еще не оправившимся от изумления, и потрепав мимоходом по щеке разинувшего рот Володю, доктор быстро всунул свои ноги в глубокие калоши и надел пальто. Мерцалов опомнился только тогда, когда доктор уже был в коридоре, и кинулся вслед за ним.

Так как в темноте нельзя было ничего разобрать, то Мерцалов закричал наугад:
— Доктор! Доктор, постойте!.. Скажите мне ваше имя, доктор! Пусть хоть мои дети будут за вас молиться!
И он водил в воздухе руками, чтобы поймать невидимого доктора. Но в это время в другом конце коридора спокойный старческий голос произнес:
— Э! Вот еще пустяки выдумали!.. Возвращайтесь-ка домой скорей!
Когда он возвратился, его ожидал сюрприз: под чайным блюдцем вместе с рецептом чудесного доктора лежало несколько крупных кредитных билетов…

В тот же вечер Мерцалов узнал и фамилию своего неожиданного благодетеля. На аптечном ярлыке, прикрепленном к пузырьку с лекарством, четкою рукою аптекаря было написано: «По рецепту профессора Пирогова».

Я слышал этот рассказ, и неоднократно, из уст самого Григория Емельяновича Мерцалова — того самого Гришки, который в описанный мною сочельник проливал слезы в закоптелый чугунок с пустым борщом. Теперь он занимает довольно крупный, ответственный пост в одном из банков, слывя образцом честности и отзывчивости на нужды бедности. И каждый раз, заканчивая свое повествование о чудесном докторе, он прибавляет голосом, дрожащим от скрываемых слез:

— С этих пор точно благодетельный ангел снизошёл в нашу семью. Все переменилось. В начале января отец отыскал место, матушка встала на ноги, меня с братом удалось пристроить в гимназию на казенный счет. Просто чудо совершил этот святой человек. А мы нашего чудесного доктора только раз видели с тех пор — это когда его перевозили мертвого в его собственное имение Вишню. Да и то не его видели, потому что то великое, мощное и святое, что жило и горело в чудесном докторе при его жизни, угасло невозвратимо».

Федор Достоевский написал стихи о детях, ангеле с елочкой и рождественском чуде.

Крошку-ангела в сочельник
Бог на землю посылал:
“Как пойдешь ты через ельник,
— Он с улыбкою сказал, —
Елку срубишь, и малютке
Самой доброй на земле,
Самой ласковой и чуткой
Дай, как память обо Мне”.
И смутился ангел-крошка:
“Но кому же мне отдать?
Как узнать, на ком из деток
Будет Божья благодать?”
“Сам увидишь”, — Бог ответил.
И небесный гость пошел.

Месяц встал уж, путь был светел
И в огромный город вел.
Всюду праздничные речи,
Всюду счастье деток ждет…
Вскинув елочку на плечи,
Ангел с радостью идет…
Загляните в окна сами, —
Там большое торжество!
Елки светятся огнями,
Как бывает в Рождество.

И из дома в дом поспешно
Ангел стал переходить,
Чтоб узнать, кому он должен
Елку Божью подарить.
И прекрасных и послушных
Много видел он детей. –
Все при виде божьей елки,
Все забыв, тянулись к ней.
Кто кричит: “Я елки стою!”
Кто корит за то его:
“Не сравнишься ты со мною,
Я добрее твоего!”
“Нет, я елочки достойна
И достойнее других!”

Ангел слушает спокойно,
Озирая с грустью их.
Все кичатся друг пред другом,
Каждый хвалит сам себя,
На соперника с испугом
Или с завистью глядя.
И на улицу, понурясь,
Ангел вышел… “Боже мой!
Научи, кому бы мог я
Дар отдать бесценный Твой!”

И на улице встречает
Ангел крошку, — он стоит,
Елку Божью озирает, —
И восторгом взор горит.
Елка! Елочка! – захлопал
Он в ладоши. – Жаль, что я
Этой елки не достоин
И она не для меня…
Но снеси ее сестренке,
Что лежит у нас больна.
Сделай ей такую радость, —
Стоит елочки она!
Пусть не плачется напрасно!”
Мальчик ангелу шепнул.
И с улыбкой ангел ясный
Елку крошке протянул.

И тогда каким-то чудом
С неба звезды сорвались
И, сверкая изумрудом,
В ветви елочки впились.
Елка искрится и блещет, —
Ей небесный символ дан;
И восторженно трепещет
Изумленный мальчуган…
И, любовь узнав такую,
Ангел, тронутый до слез,
Богу весточку благую,
Как бесценный дар, принес».

Помню, в 90е накануне Рождества эта песня играла на ТВ.

Из нового мне эта песня и клип понравились.

Оглавление блога
Мой паблик вконтакте
Мой facebook, Мой instagram
e_be8aef90-1Моя группа в Одноклассниках

И еще — Мои мистико-приключенческие детективы

Реклама